овека-то
забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические
краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без
претензии на поэзию.
- Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное
утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая
физиология общества; не до песен нам теперь...
- Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов. - Любите его...
- Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника -
слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! -
горячился Пенкин. - Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды,
из общества...
- Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно
Обломов, встав перед Пенкиным. - Это значит забыть, что в этом негодном
сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все
человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга
человечества, из лона природы, из милосердия божия? - почти крикнул он с
пылающими глазами.
- Вон куда хватили! - в свою очередь, с изумлением сказал Пенкин.
Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с
минуту, зевнул и медленно лег на диван.
Оба погрузились в молчание.
- Что ж вы читаете? - спросил Пенкин.
- Я... да все путешествия больше.
Опять молчание.
- Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес... - спросил Пенкин.
Обломов сделал отрицательный знак головой.
- Ну, я вам свой рассказ пришлю?
Обломов кивнул в знак согласия.
- Однако мне пора в типографию! - сказал Пенкин. - Я, знаете, зачем
пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска.
Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы
не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте...
- Нет, нездоровится, - сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом,
- сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли:
мы бы поговорили... У меня два несчастья...
- Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на
гулянье. А ночью писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.
- До свиданья, Пенкин.
"Ночью писать, - думал Обломов, - когда же спать-то? А подь, тысяч
пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою
на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою
натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то
двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра,
послезавтра; праздник придет, лето настанет - а он все пиши? Когда же
остановиться и отдохнуть? Несчастный!"
Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и
пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный
младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...
"А письмо старосты, а квартира?" - вдруг вспомнил он и задумался.
Но вот опять звонят.
- Что это сегодня за раут у меня? - сказал Обломов и ждал, кто войдет.
Вошел человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией, в
такой поре, когда трудно бывает угадать лета; не красив и не дурен, не
высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему
никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли
Иваном Иванычем, другие - Иваном Васильичем, третьи - Иван
забывают или не умеют изобразить. Какое же тут искусство, какие поэтические
краски нашли вы? Обличайте разврат, грязь, только, пожалуйста, без
претензии на поэзию.
- Что же, природу прикажете изображать: розы, соловья или морозное
утро, между тем как все кипит, движется вокруг? Нам нужна одна голая
физиология общества; не до песен нам теперь...
- Человека, человека давайте мне! - говорил Обломов. - Любите его...
- Любить ростовщика, ханжу, ворующего или тупоумного чиновника -
слышите? Что вы это? И видно, что вы не занимаетесь литературой! -
горячился Пенкин. - Нет, их надо карать, извергнуть из гражданской среды,
из общества...
- Извергнуть из гражданской среды! - вдруг заговорил вдохновенно
Обломов, встав перед Пенкиным. - Это значит забыть, что в этом негодном
сосуде присутствовало высшее начало; что он испорченный человек, но все
человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга
человечества, из лона природы, из милосердия божия? - почти крикнул он с
пылающими глазами.
- Вон куда хватили! - в свою очередь, с изумлением сказал Пенкин.
Обломов увидел, что и он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с
минуту, зевнул и медленно лег на диван.
Оба погрузились в молчание.
- Что ж вы читаете? - спросил Пенкин.
- Я... да все путешествия больше.
Опять молчание.
- Так прочтете поэму, когда выйдет? Я бы принес... - спросил Пенкин.
Обломов сделал отрицательный знак головой.
- Ну, я вам свой рассказ пришлю?
Обломов кивнул в знак согласия.
- Однако мне пора в типографию! - сказал Пенкин. - Я, знаете, зачем
пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска.
Мне завтра надо статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать стали, чего бы
не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте...
- Нет, нездоровится, - сказал Обломов, морщась и прикрываясь одеялом,
- сырости боюсь, теперь еще не высохло. А вот вы бы сегодня обедать пришли:
мы бы поговорили... У меня два несчастья...
- Нет, наша редакция вся у Сен-Жоржа сегодня, оттуда и поедем на
гулянье. А ночью писать и чем свет в типографию отсылать. До свидания.
- До свиданья, Пенкин.
"Ночью писать, - думал Обломов, - когда же спать-то? А подь, тысяч
пять в год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою
на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою
натуру, волноваться, кипеть, гореть, не знать покоя и все куда-то
двигаться... И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра,
послезавтра; праздник придет, лето настанет - а он все пиши? Когда же
остановиться и отдохнуть? Несчастный!"
Он повернул голову к столу, где все было гладко, и чернила засохли, и
пера не видать, и радовался, что лежит он, беззаботен, как новорожденный
младенец, что не разбрасывается, не продает ничего...
"А письмо старосты, а квартира?" - вдруг вспомнил он и задумался.
Но вот опять звонят.
- Что это сегодня за раут у меня? - сказал Обломов и ждал, кто войдет.
Вошел человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией, в
такой поре, когда трудно бывает угадать лета; не красив и не дурен, не
высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему
никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни хорошей. Его многие называли
Иваном Иванычем, другие - Иваном Васильичем, третьи - Иван