данья, мой милый.
Как, неужели все? Да мне вовсе не о том было нужно; я ждал другого,
главного, хотя совершенно понимал, что и нельзя было иначе. Я со свечой стал
провожать его на лестницу; подскочил было хозяин, но я, потихоньку от
Версилова, схватил его изо всей силы за руку и свирепо оттолкнул. Он
поглядел было с изумлением, но мигом стушевался.
- Эти лестницы... - мямлил Версилов, растягивая слова, видимо чтоб
сказать что-нибудь и видимо боясь, чтоб я не сказал чего-нибудь, - эти
лестницы, - я отвык, а у тебя третий этаж, а впрочем, я теперь найду
дорогу... Не беспокойся, мой милый, еще простудишься.
Но я не уходил. Мы спускались уже по второй лестнице.
- Я вас ждал все эти три дня, - вырвалось у меня внезапно, как бы само
собой; я задыхался.
- Спасибо, мой милый.
- Я знал, что вы непременно придете.
- А я знал, что ты знаешь, что я непременно приду. Спасибо, мой милый.
Он примолк. Мы уже дошли до выходной двери, а я все шел за ним. Он
отворил дверь; быстро ворвавшийся ветер потушил мою свечу. Тут я вдруг
схватил его за руку; была совершенная темнота. Он вздрогнул, но молчал. Я
припал к руке его и вдруг жадно стал ее целовать, несколько раз, много раз.
- Милый мой мальчик, да за что ты меня так любишь? - проговорил он, но
уже совсем другим голосом. Голос его задрожал, и что-то зазвенело в нем
совсем новое, точно и не он говорил.
Я хотел было что-то ответить, но не смог и побежал наверх. Он же все
ждал на месте, и только лишь когда я добежал до квартиры, я услышал, как
отворилась и с шумом захлопнулась наружная дверь внизу. Мимо хозяина,
который опять зачем-то подвернулся, я проскользнул в мою комнату, задвинулся
на защелку и, не зажигая свечки, бросился на мою кровать, лицом в подушку, и
- плакал, плакал. В первый раз заплакал с самого Тушара! Рыданья рвались из
меня с такою силою, и я был так счастлив... но что описывать!
Я записал это теперь не стыдясь, потому что, может быть, все это было и
хорошо, несмотря на всю нелепость.
III.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само
собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились
с ним на третий же день как ни в чем не бывало - мало того: я был почти груб
в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я
почему-то все еще не пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
Говорили мы во все это время, то есть во все эти два месяца, лишь о
самых отвлеченных предметах. И вот этому я удивляюсь: мы только и делали,
что говорили об отвлеченных предметах, - конечно, общечеловеческих и самых
необходимых, но нимало не касавшихся насущного. Между тем многое, очень
многое из насущного надо было определить и уяснить, и даже настоятельно, но
об этом-то мы и молчали. Я даже ничего о матери и о Лизе не говорил и... ну
и, наконец, о себе самом, о всей моей истории. От стыда ли это все было или
от какой-то юношеской глупости - не знаю. Полагаю, что от глупости, потому
что стыд все-таки можно было перескочить. А деспотировал я его ужасно, и
даже въезжал неоднократно в нахальство, и даже против сердца: это все как-то
само собою неудержимо делалось, сам себя не мог удержать. Его же тон был
по-прежнему с тонкой насмешкой, хотя и чрезвычайно всегда ласковый, несмотря
ни на что. Поражало меня тоже, что он больш
Как, неужели все? Да мне вовсе не о том было нужно; я ждал другого,
главного, хотя совершенно понимал, что и нельзя было иначе. Я со свечой стал
провожать его на лестницу; подскочил было хозяин, но я, потихоньку от
Версилова, схватил его изо всей силы за руку и свирепо оттолкнул. Он
поглядел было с изумлением, но мигом стушевался.
- Эти лестницы... - мямлил Версилов, растягивая слова, видимо чтоб
сказать что-нибудь и видимо боясь, чтоб я не сказал чего-нибудь, - эти
лестницы, - я отвык, а у тебя третий этаж, а впрочем, я теперь найду
дорогу... Не беспокойся, мой милый, еще простудишься.
Но я не уходил. Мы спускались уже по второй лестнице.
- Я вас ждал все эти три дня, - вырвалось у меня внезапно, как бы само
собой; я задыхался.
- Спасибо, мой милый.
- Я знал, что вы непременно придете.
- А я знал, что ты знаешь, что я непременно приду. Спасибо, мой милый.
Он примолк. Мы уже дошли до выходной двери, а я все шел за ним. Он
отворил дверь; быстро ворвавшийся ветер потушил мою свечу. Тут я вдруг
схватил его за руку; была совершенная темнота. Он вздрогнул, но молчал. Я
припал к руке его и вдруг жадно стал ее целовать, несколько раз, много раз.
- Милый мой мальчик, да за что ты меня так любишь? - проговорил он, но
уже совсем другим голосом. Голос его задрожал, и что-то зазвенело в нем
совсем новое, точно и не он говорил.
Я хотел было что-то ответить, но не смог и побежал наверх. Он же все
ждал на месте, и только лишь когда я добежал до квартиры, я услышал, как
отворилась и с шумом захлопнулась наружная дверь внизу. Мимо хозяина,
который опять зачем-то подвернулся, я проскользнул в мою комнату, задвинулся
на защелку и, не зажигая свечки, бросился на мою кровать, лицом в подушку, и
- плакал, плакал. В первый раз заплакал с самого Тушара! Рыданья рвались из
меня с такою силою, и я был так счастлив... но что описывать!
Я записал это теперь не стыдясь, потому что, может быть, все это было и
хорошо, несмотря на всю нелепость.
III.
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само
собою, об этой сцене потом у нас и помину не было. Напротив, мы встретились
с ним на третий же день как ни в чем не бывало - мало того: я был почти груб
в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я
почему-то все еще не пошел к нему сам, несмотря на желание увидеть мать.
Говорили мы во все это время, то есть во все эти два месяца, лишь о
самых отвлеченных предметах. И вот этому я удивляюсь: мы только и делали,
что говорили об отвлеченных предметах, - конечно, общечеловеческих и самых
необходимых, но нимало не касавшихся насущного. Между тем многое, очень
многое из насущного надо было определить и уяснить, и даже настоятельно, но
об этом-то мы и молчали. Я даже ничего о матери и о Лизе не говорил и... ну
и, наконец, о себе самом, о всей моей истории. От стыда ли это все было или
от какой-то юношеской глупости - не знаю. Полагаю, что от глупости, потому
что стыд все-таки можно было перескочить. А деспотировал я его ужасно, и
даже въезжал неоднократно в нахальство, и даже против сердца: это все как-то
само собою неудержимо делалось, сам себя не мог удержать. Его же тон был
по-прежнему с тонкой насмешкой, хотя и чрезвычайно всегда ласковый, несмотря
ни на что. Поражало меня тоже, что он больш