том должен был перезаключить в том смысле, что если и баба, то
все-таки оставалось в нем какое-то иногда упрямство, если не настоящее
мужество. Находили минуты, в которые с характером его - по-видимому,
трусливым и поддающимся - почти ничего нельзя было сделать. Мне это Версилов
объяснил потом подробнее. Упоминаю теперь с любопытством, что мы с ним почти
никогда и не говорили о генеральше, то есть как бы избегали говорить:
избегал особенно я, а он в свою очередь избегал говорить о Версилове, и я
прямо догадался, что он не будет мне отвечать, если я задам который-нибудь
из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
Если же захотят узнать, об чем мы весь этот месяц с ним проговорили, то
отвечу, что, в сущности, обо всем на свете, но все о странных каких-то
вещах. Мне очень нравилось чрезвычайное простодушие, с которым он ко мне
относился. Иногда я с чрезвычайным недоумением всматривался в этого человека
и задавал себе вопрос: "Где же это он прежде заседал? Да его как раз бы в
нашу гимназию, да еще в четвертый класс, - и премилый вышел бы товарищ".
Удивлялся я тоже не раз и его лицу: оно было на вид чрезвычайно серьезное (и
почти красивое), сухое; густые седые вьющиеся волосы, открытые глаза; да и
весь он был сухощав, хорошего роста; но лицо его имело какое-то неприятное,
почти неприличное свойство вдруг переменяться из необыкновенно серьезного на
слишком уж игривое, так что в первый раз видевший никак бы не ожидал этого.
Я говорил об этом Версилову, который с любопытством меня выслушал; кажется,
он не ожидал, что я в состоянии делать такие замечания, но заметил вскользь,
что это явилось у князя уже после болезни и разве в самое только последнее
время.
Преимущественно мы говорили о двух отвлеченных предметах - о боге и
бытии его, то есть существует он или нет, и об женщинах. Князь был очень
религиозен и чувствителен. В кабинете его висел огромный киот с лампадкой.
Но вдруг на него находило - и он вдруг начинал сомневаться в бытии божием и
говорил удивительные вещи, явно вызывая меня на ответ. К идее этой я был
довольно равнодушен, говоря вообще, но все-таки мы очень завлекались оба и
всегда искренно. Вообще все эти разговоры, даже и теперь, вспоминаю с
приятностью. Но всего милее ему было поболтать о женщинах, и так как я, по
нелюбви моей к разговорам на эту тему, не мог быть хорошим собеседником, то
он иногда даже огорчался.
Он как раз заговорил в этом роде, только что я пришел в это утро. Я
застал его в настроении игривом, а вчера оставил отчего-то в чрезвычайной
грусти. Между тем мне надо было непременно окончить сегодня же об жалованье
- до приезда некоторых лиц. Я рассчитывал, что нас сегодня непременно
прервут (недаром же билось сердце), - и тогда, может, я и не решусь
заговорить об деньгах. Но так как о деньгах не заговаривалось, то я,
естественно, рассердился на мою глупость и, как теперь помню, в досаде на
какой-то слишком уж веселый вопрос его, изложил ему мои взгляды на женщин
залпом и с чрезвычайным азартом. А из того вышло, что он еще больше увлекся
на мою же шею.
III.
- ...Я не люблю женщин за то, что они грубы, за то, что они неловки, за
то, что они несамостоятельны, и за то, что носят неприличный костюм! -
бессвязно заключил я мою длинную тираду.
- Голубчик, пощади! - вскричал он, ужасно развеселившись, что еще пуще
обозли
все-таки оставалось в нем какое-то иногда упрямство, если не настоящее
мужество. Находили минуты, в которые с характером его - по-видимому,
трусливым и поддающимся - почти ничего нельзя было сделать. Мне это Версилов
объяснил потом подробнее. Упоминаю теперь с любопытством, что мы с ним почти
никогда и не говорили о генеральше, то есть как бы избегали говорить:
избегал особенно я, а он в свою очередь избегал говорить о Версилове, и я
прямо догадался, что он не будет мне отвечать, если я задам который-нибудь
из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
Если же захотят узнать, об чем мы весь этот месяц с ним проговорили, то
отвечу, что, в сущности, обо всем на свете, но все о странных каких-то
вещах. Мне очень нравилось чрезвычайное простодушие, с которым он ко мне
относился. Иногда я с чрезвычайным недоумением всматривался в этого человека
и задавал себе вопрос: "Где же это он прежде заседал? Да его как раз бы в
нашу гимназию, да еще в четвертый класс, - и премилый вышел бы товарищ".
Удивлялся я тоже не раз и его лицу: оно было на вид чрезвычайно серьезное (и
почти красивое), сухое; густые седые вьющиеся волосы, открытые глаза; да и
весь он был сухощав, хорошего роста; но лицо его имело какое-то неприятное,
почти неприличное свойство вдруг переменяться из необыкновенно серьезного на
слишком уж игривое, так что в первый раз видевший никак бы не ожидал этого.
Я говорил об этом Версилову, который с любопытством меня выслушал; кажется,
он не ожидал, что я в состоянии делать такие замечания, но заметил вскользь,
что это явилось у князя уже после болезни и разве в самое только последнее
время.
Преимущественно мы говорили о двух отвлеченных предметах - о боге и
бытии его, то есть существует он или нет, и об женщинах. Князь был очень
религиозен и чувствителен. В кабинете его висел огромный киот с лампадкой.
Но вдруг на него находило - и он вдруг начинал сомневаться в бытии божием и
говорил удивительные вещи, явно вызывая меня на ответ. К идее этой я был
довольно равнодушен, говоря вообще, но все-таки мы очень завлекались оба и
всегда искренно. Вообще все эти разговоры, даже и теперь, вспоминаю с
приятностью. Но всего милее ему было поболтать о женщинах, и так как я, по
нелюбви моей к разговорам на эту тему, не мог быть хорошим собеседником, то
он иногда даже огорчался.
Он как раз заговорил в этом роде, только что я пришел в это утро. Я
застал его в настроении игривом, а вчера оставил отчего-то в чрезвычайной
грусти. Между тем мне надо было непременно окончить сегодня же об жалованье
- до приезда некоторых лиц. Я рассчитывал, что нас сегодня непременно
прервут (недаром же билось сердце), - и тогда, может, я и не решусь
заговорить об деньгах. Но так как о деньгах не заговаривалось, то я,
естественно, рассердился на мою глупость и, как теперь помню, в досаде на
какой-то слишком уж веселый вопрос его, изложил ему мои взгляды на женщин
залпом и с чрезвычайным азартом. А из того вышло, что он еще больше увлекся
на мою же шею.
III.
- ...Я не люблю женщин за то, что они грубы, за то, что они неловки, за
то, что они несамостоятельны, и за то, что носят неприличный костюм! -
бессвязно заключил я мою длинную тираду.
- Голубчик, пощади! - вскричал он, ужасно развеселившись, что еще пуще
обозли