Подросток


onc votre mиre, - проговорила Антонина Васильевна, - il
n'a pas de c_ur cet enfant!
Тушар в ответ ей пожал плечами, что, конечно, означало: "недаром же,
дескать, я третирую его как лакея".
Я послушно спустился за мамой; мы вышли на крыльцо. Я знал, что они все
там смотрят теперь из окошка. Мама повернулась к церкви и три раза глубоко
на нее перекрестилась, губы ее вздрагивали, густой колокол звучно и мерно
гудел с колокольни. Она повернулась ко мне и - не выдержала, положила мне
обо руки на голову и заплакала над моей головой.
- Маменька, полноте-с... стыдно... ведь они из окошка теперь это
видят-с...
Она вскинулась и заторопилась:
- Ну, господи... ну, господь с тобой... ну, храни тебя ангелы небесные,
пречестная мать, Николай-угодник... Господи, господи! - скороговоркой
повторяла она, все крестя меня, все стараясь чаще и побольше положить
крестов, - голубчик ты мой, милый ты мой! Да постой, голубчик...
Она поспешно сунула руку в карман и вынула платочек, синенький
клетчатый платочек с крепко завязанным на кончике узелочком и стала
развязывать узелок... но он не развязывался...
- Ну, все равно, возьми и с платочком, чистенький, пригодится, может,
четыре двугривенных тут, может, понадобятся, прости, голубчик, больше-то как
раз сама не имею... прости, голубчик.
Я принял платочек, хотел было заметить, что нам "от господина Тушара и
Антонины Васильевны очень хорошее положено содержание и мы ни в чем не
нуждаемся", но удержался и взял платочек.
Еще раз перекрестила, еще раз прошептала какую-то молитву и вдруг - и
вдруг поклонилась и мне точно так же, как наверху Тушарам, - глубоким,
медленным, длинным поклоном - никогда не забуду я этого! Так я и вздрогнул и
сам не знал отчего. Что она хотела сказать этим поклоном: "вину ли свою
передо мной признала?" - как придумалось мне раз уже очень долго спустя - не
знаю. Но тогда мне тотчас же еще пуще стало стыдно, что "сверху они оттудова
смотрят, а Ламберт так, пожалуй, и бить начнет".
Она наконец ушла. Апельсины и пряники поели еще до моего прихода
сенаторские и графские дети, а четыре двугривенных у меня тотчас же отнял
Ламберт; на них накупили они в кондитерской пирожков и шоколаду и даже меня
не попотчевали.
Прошли целые полгода, и наступил уже ветреный и ненастный октябрь. Я
про маму совсем забыл. О, тогда ненависть, глухая ненависть ко всему уже
проникла в мое сердце, совсем напитала его; я хоть и обчищал щеткой Тушара
по-прежнему, но уже ненавидел его изо всех сил и каждый день все больше и
больше. И вот тогда, как-то раз в грустные вечерние сумерки, стал я однажды
перебирать для чего-то в моем ящике и вдруг, в уголку, увидал синенький
батистовый платочек ее; он так и лежал с тех нор, как я его тогда сунул. Я
вынул его и осмотрел даже с некоторым любопытством; кончик платка сохранял
еще вполне след бывшего узелка и даже ясно отпечатавшийся кругленький оттиск
монетки; я, впрочем, положил платок на место и задвинул ящик. Это было под
праздник, и загудел колокол ко всенощной. Воспитанники уже с после обеда
разъехались по домам, но на этот раз Ламберт остался на воскресенье, не
знаю, почему за ним не прислали. Он хоть и продолжал меня тогда бить, как и
прежде, но уже очень много мне сообщал и во мне нуждался. Мы проговорили
весь вечер о лепажевских пистолетах, которых ни то