Подросток


ьзу и проч.,
и проч. Так как я решился молчать, то сделал ему, со всею сухостью, лишь
два-три самых кратких вопроса; он ответил на них ясно и точно, но совершенно
без лишних слов и, что всего лучше, без лишних чувств. Лишних-то чувств я
тогда и боялся.
О Ламберте я молчу, но читатель, конечно, догадался, что я о нем
слишком думал. В бреду я несколько раз говорил о Ламберте; но, очнувшись от
бреда и приглядываясь, я скоро сообразил, что о Ламберте все осталось в
тайне и что они ничего не знают, не исключая и Версилова. Тогда я
обрадовался и страх мой прошел, но я ошибался, как и узнал потом, к моему
удивлению: он во время моей болезни уже заходил, но Версилов умолчал мне об
этом, и я заключил, что для Ламберта я уже канул в вечность. Тем не менее я
часто думал о нем; мало того: думал не только без отвращения, не только с
любопытством, но даже с участием, как бы предчувствуя тут что-то новое и
выходное, соответствующее зарождавшимся во мне новым чувствам и планам.
Одним словом, я положил обдумать Ламберта прежде всего, когда решусь начать
думать. Внесу одну странность: я совершенно забыл, где он живет и в какой
все это улице тогда происходило. Комнату, Альфонсину, собачонку, коридор -
все запомнил; хоть сейчас нарисовать; а где это все происходило, то есть в
какой улице и в каком доме - совершенно забыл. И что страннее всего,
догадался о том лишь на третий или на четвертый день моего полного сознания,
когда давно уже начал заботиться о Ламберте.
Итак, вот каковы были мои первые ощущения по воскресении моем. Я
отметил лишь самое поверхностное, и вероятнее всего, что не умел отметить
главного. В самом деле, может быть, все главное именно тогда-то и
определилось и сформулировалось в моем сердце; ведь не все же я досадовал и
злился за то только, что мне не несут бульону. О, я помню, как бывало мне
тогда грустно и как я тосковал иногда в те минуты, особенно когда оставался
подолгу один. Они же, как нарочно, скоро поняли, что мне тяжело с ними и что
их участие меня раздражает, и стали оставлять меня все чаще и чаще одного:
излишняя тонкость догадливости.

II.
На четвертый день моего сознания я лежал, в третьем часу пополудни, на
моей постели, и никого со мной не было. День был ясный, и я знал, что в
четвертом часу, когда солнце будет закатываться, то косой красный луч его
ударит прямо в угол моей стены и ярким пятном осветит это место. Я знал это
по прежним дням, и то, что это непременно сбудется через час, а главное то,
что я знал об этом вперед, как дважды два, разозлило меня до злобы. Я
судорожно повернулся всем телом и вдруг, среди глубокой тишины, ясно услышал
слова: "Господи, Иисусе Христе, боже наш, помилуй нас". Слова произнеслись
полушепотом, за ними следовал глубокий вздох всею грудью, и затем все опять
совершенно стихло. Я быстро приподнял голову.
Я уже и прежде, то есть накануне, и даже еще с третьего дня, стал
замечать что-то такое особенное в этих наших трех комнатах внизу. В той
комнатке, через залу, где прежде помещались мама и Лиза, очевидно был теперь
кто-то другой. Я уже не раз слышал какие-то звуки и днем и по ночам, но все
лишь мгновениями, самыми краткими, и тишина восстановлялась тотчас же
полная, на несколько часов, так что я и не обращал внимания. Накануне мне
пришла было мысль, что там Версилов, том более что он скоро