Подросток


ент находился "на сохранении", нашла нужным
передать его мне, и никому иному, то были лишь ее взгляд и ее воля, и
объяснять это я не обязан; может быть, когда-нибудь к слову и расскажу; но
столь неожиданно вооруженный, я не мог не соблазниться желанием явиться в
Петербург. Конечно, я полагал помочь этому человеку не иначе как втайне, не
выставляясь и не горячась, не ожидая ни похвал, ни объятий его. И никогда,
никогда бы я не удостоил попрекнуть его чем-нибудь! Да и вина ли его в том,"
что я влюбился в него и создал из него фантастический идеал? Да я даже,
может быть, вовсе и не любил его! Его оригинальный ум, его любопытный
характер, какие-то там его интриги и приключения и то, что была при нем моя
мать, - все это, казалось, уже не могло бы остановить меня; довольно было и
того, что моя фантастическая кукла разбита и что я, может быть, уже не могу
любить его больше. Итак, что же останавливало меня, на чем я завяз? - вот
вопрос. В итоге выходило, что глуп только я, а более никто.
Но, требуя честности от других, буду честен и сам: я должен сознаться,
что зашитый в кармане документ возбуждал во мне не одно только страстное
желание лететь на помощь Версилову. Теперь для меня это уж слишком ясно,
хоть я и тогда уже краснел от мысли. Мне мерещилась женщина, гордое существо
высшего света, с которою я встречусь лицом к лицу; она будет презирать меня,
смеяться надо мной, как над мышью, даже и не подозревая, что я властелин
судьбы ее. Эта мысль пьянила меня еще в Москве, и особенно в вагоне, когда я
сюда ехал; я признался уже в этом выше. Да, я ненавидел эту женщину, но уже
любил ее как мою жертву, и все это правда, все было действительно. Но уж это
было такое детство, которого я даже и от такого, как я, не ожидал. Я
описываю тогдашние мои чувства, то есть то, что мне шло в голову тогда,
когда я сидел в трактире под соловьем я когда порешил в тот же вечер
разорвать с ними неминуемо. Мысль о давешней встрече с этой женщиной залила
вдруг тогда краской стыда мое лицо. Позорная встреча! Позорное и глупенькое
впечатленьице и - главное - сильнее всего доказавшее мою неспособность к
делу! Оно доказывало лишь то, думал я тогда, что я не в силах устоять даже и
пред глупейшими приманками, тогда как сам же сказал сейчас Крафту, что у
меня есть "свое место", есть свое дело и что если б у меня было три жизни,
то и тогда бы мне было их мало. Я гордо сказал это. То, что я бросил мою
идею и затянулся в дела Версилова, - это еще можно было бы чем-нибудь
извинить; но то, что я бросаюсь, как удивленный заяц, из стороны в сторону и
затягиваюсь уже в каждые пустяки, в том, конечно, одна моя глупость. На
какой ляд дернуло меня идти к Дергачеву и выскочить с моими глупостями,
давно зная за собой, что ничего не сумею рассказать умно и толково и что мне
всего выгоднее молчать? И какой-нибудь Васин вразумляет меня тем, что у меня
еще "пятьдесят лет жизни впереди и, стало быть, тужить не о чем". Возражение
его прекрасно, я согласен, и делает честь его бесспорному уму; прекрасно уже
тем, что самое простое, а самое простое понимается всегда лишь под конец,
когда уж перепробовано все, что мудреней или глупей; но я знал это
возражение и сам, раньше Васина; эту мысль я прочувствовал с лишком три года
назад; даже мало того, в ней-то и заключается отчасти "моя идея". Вот что я
думал тогда в трактире.
Гадко мн