, которые вот уже весь месяц так робко ко мне
приглядывались. В последнее время я дома очень грубил, ей преимущественно;
желал грубить Версилову, но, не смея ему, по подлому обычаю моему, мучил ее.
Даже совсем запугал: часто она таким умоляющим взглядом смотрела на меня при
входе Андрея Петровича, боясь с моей стороны какой-нибудь выходки... Очень
странно было то, что я теперь, в трактире, в первый раз сообразил, что
Версилов мне говорит ты, а она - вы. Удивлялся я тому и прежде, и не в ее
пользу, а тут как-то особенно сообразил - и все странные мысли, одна за
другой, текли в голову. Я долго просидел на месте, до самых полных сумерек.
Думал и об сестре... Минута для меня роковая. Во что бы ни стало надо было
решиться! Неужели я не способен решиться? Что трудного в том, чтоб порвать,
если к тому же и сами не хотят меня? Мать и сестра? Но их-то я ни в каком
случае не оставлю - как бы ни обернулось дело.
Это правда, что появление этого человека в жизни моей, то есть на миг,
еще в первом детстве, было тем фатальным толчком, с которого началось мое
сознание. Не встреться он мне тогда - мой ум, мой склад мыслей, моя судьба,
наверно, были бы иные, несмотря даже на предопределенный мне судьбою
характер, которого я бы все-таки не избегнул.
Но ведь оказывается, что этот человек - лишь мечта моя, мечта с детских
лет. Это я сам его таким выдумал, а на деле оказался другой, упавший столь
ниже моей фантазии. Я приехал к человеку чистому, а не к этому. И к чему я
влюбился в него, раз навсегда, в ту маленькую минутку, как увидел его
когда-то, бывши ребенком? Это "навсегда" должно исчезнуть. Я когда-нибудь,
если место найдется, опишу эту первую встречу нашу: это пустейший анекдот,
из которого ровно ничего не выходит. Но у меня вышла целая пирамида. Я начал
эту пирамиду еще под детским одеялом, когда, засыпая, мог плакать и мечтать
- о чем? - сам не знаю. О том, что меня оставили? О том, что меня мучат? Но
мучили меня лишь немножко, всего только два года, в пансионе Тушара, в
который он меня тогда сунул и уехал навсегда. Потом меня никто не мучил;
даже напротив, я сам гордо смотрел на товарищей. Да и терпеть я не могу
этого ноющего по себе сиротства! Ничего нет омерзительнее роли, когда
сироты, незаконнорожденные, все эти выброшенные и вообще вся эта дрянь, к
которым я нисколько вот-таки не имею жалости, вдруг торжественно
воздвигаются перед публикой и начинают жалобно, но наставительно завывать:
"Вот, дескать, как поступили с нами!" Я бы сек этих сирот. Никто-то не
поймет из этой гнусной казенщины, что в десять раз ему благороднее смолчать,
а не выть и не удостаивать жаловаться. А коли начал удостоивать, то так
тебе, сыну любви, и надо. Вот моя мысль!
Но не то смешно, когда я мечтал прежде "под одеялом", а то, что и
приехал сюда для него же, опять-таки для этого выдуманного человека, почти
забыв мои главные цели. Я ехал помочь ему сокрушить клевету, раздавить
врагов. Тот документ, о котором говорил Крафт, то письмо этой женщины к
Андроникову, которого так боится она, которое может сокрушить ее участь и
ввергнуть ее в нищету и которое она предполагает у Версилова, - это письмо
было не у Версилова, а у меня, зашито в моем боковом кармане! Я сам и
зашивал, и никто во всем мире еще не знал об этом. То, что романическая
Марья Ивановна, у которой докум
приглядывались. В последнее время я дома очень грубил, ей преимущественно;
желал грубить Версилову, но, не смея ему, по подлому обычаю моему, мучил ее.
Даже совсем запугал: часто она таким умоляющим взглядом смотрела на меня при
входе Андрея Петровича, боясь с моей стороны какой-нибудь выходки... Очень
странно было то, что я теперь, в трактире, в первый раз сообразил, что
Версилов мне говорит ты, а она - вы. Удивлялся я тому и прежде, и не в ее
пользу, а тут как-то особенно сообразил - и все странные мысли, одна за
другой, текли в голову. Я долго просидел на месте, до самых полных сумерек.
Думал и об сестре... Минута для меня роковая. Во что бы ни стало надо было
решиться! Неужели я не способен решиться? Что трудного в том, чтоб порвать,
если к тому же и сами не хотят меня? Мать и сестра? Но их-то я ни в каком
случае не оставлю - как бы ни обернулось дело.
Это правда, что появление этого человека в жизни моей, то есть на миг,
еще в первом детстве, было тем фатальным толчком, с которого началось мое
сознание. Не встреться он мне тогда - мой ум, мой склад мыслей, моя судьба,
наверно, были бы иные, несмотря даже на предопределенный мне судьбою
характер, которого я бы все-таки не избегнул.
Но ведь оказывается, что этот человек - лишь мечта моя, мечта с детских
лет. Это я сам его таким выдумал, а на деле оказался другой, упавший столь
ниже моей фантазии. Я приехал к человеку чистому, а не к этому. И к чему я
влюбился в него, раз навсегда, в ту маленькую минутку, как увидел его
когда-то, бывши ребенком? Это "навсегда" должно исчезнуть. Я когда-нибудь,
если место найдется, опишу эту первую встречу нашу: это пустейший анекдот,
из которого ровно ничего не выходит. Но у меня вышла целая пирамида. Я начал
эту пирамиду еще под детским одеялом, когда, засыпая, мог плакать и мечтать
- о чем? - сам не знаю. О том, что меня оставили? О том, что меня мучат? Но
мучили меня лишь немножко, всего только два года, в пансионе Тушара, в
который он меня тогда сунул и уехал навсегда. Потом меня никто не мучил;
даже напротив, я сам гордо смотрел на товарищей. Да и терпеть я не могу
этого ноющего по себе сиротства! Ничего нет омерзительнее роли, когда
сироты, незаконнорожденные, все эти выброшенные и вообще вся эта дрянь, к
которым я нисколько вот-таки не имею жалости, вдруг торжественно
воздвигаются перед публикой и начинают жалобно, но наставительно завывать:
"Вот, дескать, как поступили с нами!" Я бы сек этих сирот. Никто-то не
поймет из этой гнусной казенщины, что в десять раз ему благороднее смолчать,
а не выть и не удостаивать жаловаться. А коли начал удостоивать, то так
тебе, сыну любви, и надо. Вот моя мысль!
Но не то смешно, когда я мечтал прежде "под одеялом", а то, что и
приехал сюда для него же, опять-таки для этого выдуманного человека, почти
забыв мои главные цели. Я ехал помочь ему сокрушить клевету, раздавить
врагов. Тот документ, о котором говорил Крафт, то письмо этой женщины к
Андроникову, которого так боится она, которое может сокрушить ее участь и
ввергнуть ее в нищету и которое она предполагает у Версилова, - это письмо
было не у Версилова, а у меня, зашито в моем боковом кармане! Я сам и
зашивал, и никто во всем мире еще не знал об этом. То, что романическая
Марья Ивановна, у которой докум