Обломов


,
рассказывать; да потом еще поехали в Эрмитаж: и там еще он должен был делом
подтверждать ей прочитанное.

Если он скажет что-нибудь наобум, она сейчас увидит, да тут-то и
пристанет.

Потом он должен был с неделю ездить по магазинам, отыскивать гравюры с
лучших картин.

Бедный Обломов то повторял зады, то бросался в книжные лавки за новыми
увражами и иногда целую ночь не спал, рылся, читал, чтоб утром, будто
нечаянно, отвечать на вчерашний вопрос знанием, вынутым из архива памяти.

Она предлагала эти вопросы не с женскою рассеянностью, не по внушению
минутного каприза знать то или другое, а настойчиво, с нетерпением, и в
случае молчания Обломова казнила его продолжительным, испытующим взглядом.
Как он дрожал от этого взгляда!

- Что вы не скажете ничего, молчите? - спросила она. - Можно подумать,
что вам скучно.

- Ах! - произнес он, как будто приходя в себя от обморока. - Как я
люблю вас!

- В самом деле? А не спроси я, оно и не похоже, - сказала она.

- Да неужели вы не чувствуете, что во мне происходит? - начал он. -
Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь... дайте руку... что-то мешает,
как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком
горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье в организме один и тот же
процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал,
мне бы так же, как в горе, от слез стало бы легко...

Она поглядела на него молча, как будто поверяла слова его, сравнила с
тем, что у него написано на лице, и улыбнулась: поверка оказалась
удовлетворительною. На лице ее разлито было дыхание счастья, но мирного,
которое, казалось, ничем не возмутишь. Видно, что у ней не было тяжело на
сердце, а только хорошо, как в природе в это тихое утро.

- Что со мной? - в раздумье спросил будто себя Обломов.

- Сказать - что?

- Скажите.

- Вы... влюблены.

- Да, конечно, - подтвердил он, отрывая ее руку от канвы, и не
поцеловал, а только крепко прижал ее пальцы к губам и располагал, кажется,
держать так долго.

Она пробовала тихонько отнять, но он крепко держал.

- Ну, пустите, довольно, - сказала она.

- А вы? - спросил он. - Вы... не влюблены...

- Влюблена, нет... я не люблю этого: я вас люблю! - сказала она и
поглядела на него долго, как будто поверяла и себя, точно ли она любит.

- Лю... блю! - произнес Обломов. - Но ведь любить можно мать, отца,
няньку, даже собачонку: все это покрывается общим, собирательным понятием
"люблю", как старым...

- Халатом? - сказала она засмеявшись. - А propos, где ваш халат?

- Какой халат? У меня никакого не было.

Она посмотрела на него с улыбкой упрека.

- Вот вы о старом халате! - сказал он. - Я жду, душа замерла у меня от
нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем
назовете вы эти порывы, а вы... бог с вами, Ольга! Да, я влюблен в вас и
говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в мать, ни в няньку
не влюбляются, а любят их...

- Не знаю, - говорила она задумчиво, как будто вникая в себя и
стараясь уловить, что в ней происходит. - Не знаю, влюблена ли я в вас;
если нет, то, может быть, не наступила еще минута; знаю только одно, что я
так не любила ни отца, ни мать, ни няньку...

- Какая же разница? Чувствуете ли вы что-нибудь особенное!.. -
добивался он.

- А вам хочется знать? - спросила она лук