".
"И я говорю, пусть переживет, это ему, по крайности, утешением будет".
"Как же!"
"Пусть придет и блинков съест".
"Вот у тебя душа, Сафроныч!"
"Душа у меня добрая, но только, знаешь, пусть он переживает... но
только самую крошечку".
"Да, безделицу".
"Вот так, вот так, этого стаканчика по рубчик".
"И хорошо".
"Да; вот по самый по маленький рубчик".
Отмеря это, приятели выпили и еще потом долго выпивали за всякие
здоровья - и, наконец, стали пить за упокой души благодетеля приказного
Жиги, который устроил им всю эту благостыню, и затянули нестройно и громко
"вечную память", но тут-то и произошло то странное начало конца, которое
до сих пор осталось ни для кого не объяснимым.
Только что пьяницы пропели покойнику вечную память, как вдруг с темного
надворья в окно кабака раздался сильный удар, глянула чья-то страшная
рожа, - и оробевший целовальник (*22) в ту же минуту задул огонь и
вытолкал своих гостей взашей на темную улицу. Приятели очутились по колено
в грязи и в одно мгновение потеряли друг друга среди густого и скользкого
осеннего тумана, в который бедный Сафроныч погрузился, как муха в мыльную
пену, и окончательно обезумел.
Едва держась на ногах, долго он старался спрятать в карман захваченный
на бегу нераскупоренный штоф (*23) водки - и потом хотел было кого-то
начать звать, но язык его, после сплошной трехдневной работы, вдруг так
сильно устал, что как прилип к гортани, так и не хочет шевелиться. Но и
этого мало, - и ноги Сафроныча оказались не исправнее языка, и они так же
не хотели идти, как язык отказывался разговаривать, да и весь он стал
никуда не годен: и глаза не видят, и уши его не слышат, и только голову ко
сну клонит.
"Эге, ну нет, ты, черт тебя возьми, меня этим не обманешь! - подумал
Сафроныч, - этак Жига лег спать, да и совсем не встал, а я еще не хочу,
чтобы меня немец много пережил. Пусть переживет, да только немножечко".
И он приободрился; сделал еще шагов пять - и, чувствуя, что влез в
грязь выше колен, снова остановился.
"Ей-богу, того и гляди, утонешь, не хуже Англии, - повторил он в своих
мыслях, - и черт знает, куда это я так глубоко залез, да и где мой дом? А?
Где, и неправда, мой дом? Где моя лестница? "Черт с квасом съел?" Кто это
там говорит, что мой дом черт с квасом съел? А? Выходи: если ты добрый
человек, я тебя водкой попотчую, а не то давай делать русскую войну".
"Давай!" - послышалось из тумана, - и в то же самое время кто-то дал
Сафронычу сильную затрещину, от которой тот так и упал в болото.
"Ну, шабаш, - подумал он, - всю память отшибло, и не знаю, что это со
мною делается. И куда это к черту все мои приятели делись? Экие пьяницы!
Вот уже правда - нехорошо пить с пьяницами, ни за что больше не буду пить
с пьяницами. Что? Да кто это со мною все разговаривает? Слышишь, скажи,
пожалуйста: чего ты это на мне ищешь? Ничего, братец, не найдешь: а штоф я
под себя спрятал. Ага! стой, стой! Зачем же ты меня теперь так больно за
вихор? Ведь это беспользительно. А теперь опять за уши - ну, это,
разумеется, другое дело, это в память приводит, только опять-таки и это
мне больно, - дай я лучше так встану".
И он - сколько волею, столько же неволею и своею охотою - встал и,
кажется, пошел. Не то чтобы настояще в этом уверен, а кажется ему, что или
идет, или так просто под ним земля убывает, но толь
"И я говорю, пусть переживет, это ему, по крайности, утешением будет".
"Как же!"
"Пусть придет и блинков съест".
"Вот у тебя душа, Сафроныч!"
"Душа у меня добрая, но только, знаешь, пусть он переживает... но
только самую крошечку".
"Да, безделицу".
"Вот так, вот так, этого стаканчика по рубчик".
"И хорошо".
"Да; вот по самый по маленький рубчик".
Отмеря это, приятели выпили и еще потом долго выпивали за всякие
здоровья - и, наконец, стали пить за упокой души благодетеля приказного
Жиги, который устроил им всю эту благостыню, и затянули нестройно и громко
"вечную память", но тут-то и произошло то странное начало конца, которое
до сих пор осталось ни для кого не объяснимым.
Только что пьяницы пропели покойнику вечную память, как вдруг с темного
надворья в окно кабака раздался сильный удар, глянула чья-то страшная
рожа, - и оробевший целовальник (*22) в ту же минуту задул огонь и
вытолкал своих гостей взашей на темную улицу. Приятели очутились по колено
в грязи и в одно мгновение потеряли друг друга среди густого и скользкого
осеннего тумана, в который бедный Сафроныч погрузился, как муха в мыльную
пену, и окончательно обезумел.
Едва держась на ногах, долго он старался спрятать в карман захваченный
на бегу нераскупоренный штоф (*23) водки - и потом хотел было кого-то
начать звать, но язык его, после сплошной трехдневной работы, вдруг так
сильно устал, что как прилип к гортани, так и не хочет шевелиться. Но и
этого мало, - и ноги Сафроныча оказались не исправнее языка, и они так же
не хотели идти, как язык отказывался разговаривать, да и весь он стал
никуда не годен: и глаза не видят, и уши его не слышат, и только голову ко
сну клонит.
"Эге, ну нет, ты, черт тебя возьми, меня этим не обманешь! - подумал
Сафроныч, - этак Жига лег спать, да и совсем не встал, а я еще не хочу,
чтобы меня немец много пережил. Пусть переживет, да только немножечко".
И он приободрился; сделал еще шагов пять - и, чувствуя, что влез в
грязь выше колен, снова остановился.
"Ей-богу, того и гляди, утонешь, не хуже Англии, - повторил он в своих
мыслях, - и черт знает, куда это я так глубоко залез, да и где мой дом? А?
Где, и неправда, мой дом? Где моя лестница? "Черт с квасом съел?" Кто это
там говорит, что мой дом черт с квасом съел? А? Выходи: если ты добрый
человек, я тебя водкой попотчую, а не то давай делать русскую войну".
"Давай!" - послышалось из тумана, - и в то же самое время кто-то дал
Сафронычу сильную затрещину, от которой тот так и упал в болото.
"Ну, шабаш, - подумал он, - всю память отшибло, и не знаю, что это со
мною делается. И куда это к черту все мои приятели делись? Экие пьяницы!
Вот уже правда - нехорошо пить с пьяницами, ни за что больше не буду пить
с пьяницами. Что? Да кто это со мною все разговаривает? Слышишь, скажи,
пожалуйста: чего ты это на мне ищешь? Ничего, братец, не найдешь: а штоф я
под себя спрятал. Ага! стой, стой! Зачем же ты меня теперь так больно за
вихор? Ведь это беспользительно. А теперь опять за уши - ну, это,
разумеется, другое дело, это в память приводит, только опять-таки и это
мне больно, - дай я лучше так встану".
И он - сколько волею, столько же неволею и своею охотою - встал и,
кажется, пошел. Не то чтобы настояще в этом уверен, а кажется ему, что или
идет, или так просто под ним земля убывает, но толь