ое и ответственное дело при таком строгом начальнике,
как А. К. Ключарев, которого потом сменил благодушный Н. М. Кобылий, тоже
удержавший меня на этой должности. Мучения мои начинались месяца за полтора
до начала набора, по образованию участков, выбору очередей и проч.;
продолжались месяца полтора-два во время самого набора и оканчивались после
составления о нем отчета. Во все это время я не жил никакою человеческою
жизнью кроме службы: я едва имел час-полтора на обед и не более четырех
часов в ночь для сна.
Всякий, вероятно, легко поймет, как при такой жизни у меня было мало
времени для того, "чтоб сердцем умилиться, о людях плакать и молиться".
В это-то время, - может быть даже в один из самых надоедных дней, я
сидел раз вечером за своим столиком в присутственной комнате и читал одну за
другою набросанные мне жалобы. Их, по обыкновению, было очень много, и
большинство их - почти тождественного содержания. Все они содержали одни и
те же сетования и были написаны по одному очень грустному и очень пошлому
шаблону. Но вдруг мне попал в руки листок прескверной, скомканной бумаги, на
котором невольно остановилось мое внимание. От этой бумажонки так и несло
самым безучастным и самым непосредственным горем, которого нельзя было не
заметить, как нельзя не заметить насквозь промерзшего окна, потому что от
него дышит холодом. Самый вид этой бумажонки напоминал того нищего, про
которого Гейне сказал, что у него
. . . . . . . . . глядела
Бедность в каждую прореху,
И из очей глядела бедность.
Я почувствовал неотразимую потребность самым внимательным образом
вникнуть в эту бумагу, но лишь только приступил к ее чтению, как сейчас же
увидал, что это было почти невозможно. Невозможно было понять: на каком это
было писано языке и даже каким алфавитом. Тут были буквы и польские, и
русские, и вдруг между ними целое слово или один знак по-еврейски. Самое
надписание было что-то вроде надписания, какое сделали гоголевские купцы в
жалобе, поданной "господину финансову" Хлестакову: тут были и слова из
высочайшего титула и личное имя председателя, и упоминались "уси
генерал-губернатора, и чины, и ваши обер-преподобие, увместе с
флигерточаков, {"Флигерточаков" это должно было значить "флигель-адъютант
Чертков". (Прим. автора.)} и увси, кто в бога вируе".
Словом, было видно, что проситель жаловался всем властям в мире и все
это устроил в такой форме, что можно было принять, пожалуй, за шутку и за
насмешку и было полное основание все это произведение "оставить без
последствий" и бросить под стол в корзину. Но опять повторяю, здесь "глядела
бедность в каждую прореху, и из очей глядела бедность", - и мне ее стало
очень жалко.
Вместо того чтобы отбросить бумажонку за ее неформенность, как
"неподлежаще поданную", я ее начал читать и "духом возмутился, - зачем
читать учился". Нелепость в надписании была ничто в сравнении с тем, что
содержал самый текст, но зато в этой нелепости еще назойливее вопияло
отчаяние.
Проситель в малопонятных выражениях, из коих трудно было добраться до
смысла, рассказывал следующее: он был "интролигатор", то есть переплетчик,
и, обращаясь по своему мастерству с разными книгами, "посядал много науки в
премудрость божаго слева по
как А. К. Ключарев, которого потом сменил благодушный Н. М. Кобылий, тоже
удержавший меня на этой должности. Мучения мои начинались месяца за полтора
до начала набора, по образованию участков, выбору очередей и проч.;
продолжались месяца полтора-два во время самого набора и оканчивались после
составления о нем отчета. Во все это время я не жил никакою человеческою
жизнью кроме службы: я едва имел час-полтора на обед и не более четырех
часов в ночь для сна.
Всякий, вероятно, легко поймет, как при такой жизни у меня было мало
времени для того, "чтоб сердцем умилиться, о людях плакать и молиться".
В это-то время, - может быть даже в один из самых надоедных дней, я
сидел раз вечером за своим столиком в присутственной комнате и читал одну за
другою набросанные мне жалобы. Их, по обыкновению, было очень много, и
большинство их - почти тождественного содержания. Все они содержали одни и
те же сетования и были написаны по одному очень грустному и очень пошлому
шаблону. Но вдруг мне попал в руки листок прескверной, скомканной бумаги, на
котором невольно остановилось мое внимание. От этой бумажонки так и несло
самым безучастным и самым непосредственным горем, которого нельзя было не
заметить, как нельзя не заметить насквозь промерзшего окна, потому что от
него дышит холодом. Самый вид этой бумажонки напоминал того нищего, про
которого Гейне сказал, что у него
. . . . . . . . . глядела
Бедность в каждую прореху,
И из очей глядела бедность.
Я почувствовал неотразимую потребность самым внимательным образом
вникнуть в эту бумагу, но лишь только приступил к ее чтению, как сейчас же
увидал, что это было почти невозможно. Невозможно было понять: на каком это
было писано языке и даже каким алфавитом. Тут были буквы и польские, и
русские, и вдруг между ними целое слово или один знак по-еврейски. Самое
надписание было что-то вроде надписания, какое сделали гоголевские купцы в
жалобе, поданной "господину финансову" Хлестакову: тут были и слова из
высочайшего титула и личное имя председателя, и упоминались "уси
генерал-губернатора, и чины, и ваши обер-преподобие, увместе с
флигерточаков, {"Флигерточаков" это должно было значить "флигель-адъютант
Чертков". (Прим. автора.)} и увси, кто в бога вируе".
Словом, было видно, что проситель жаловался всем властям в мире и все
это устроил в такой форме, что можно было принять, пожалуй, за шутку и за
насмешку и было полное основание все это произведение "оставить без
последствий" и бросить под стол в корзину. Но опять повторяю, здесь "глядела
бедность в каждую прореху, и из очей глядела бедность", - и мне ее стало
очень жалко.
Вместо того чтобы отбросить бумажонку за ее неформенность, как
"неподлежаще поданную", я ее начал читать и "духом возмутился, - зачем
читать учился". Нелепость в надписании была ничто в сравнении с тем, что
содержал самый текст, но зато в этой нелепости еще назойливее вопияло
отчаяние.
Проситель в малопонятных выражениях, из коих трудно было добраться до
смысла, рассказывал следующее: он был "интролигатор", то есть переплетчик,
и, обращаясь по своему мастерству с разными книгами, "посядал много науки в
премудрость божаго слева по