смотрев, потушены ли огни на кухне,
закрыты ли трубы, прибрано ли все, она ложится - и уже никакая пушка не
разбудит ее до шести часов?
Теперь же, если Обломов поедет в театр или засидится у Ивана
Герасимовича и долго не едет, ей не спится, она ворочается с боку на бок,
крестится, вздыхает, закрывает глаза - нет сна, да и только!
Чуть застучит по улице, она поднимет голову, иногда вскочит с постели,
отворит форточку и слушает: не он ли?
Если застучат в ворота, она накинет юбку и бежит в кухню, расталкивает
Захара, Анисью и посылает отворить ворота.
Скажут, может быть, что в этом высказывается добросовестная
домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней в доме был беспорядок, чтоб
жилец ждал ночью на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что,
наконец, продолжительный стук может перебудить детей.
Хорошо. А отчего, когда Обломов сделался болен, она никого не впускала
к нему в комнату, устлала ее войлоками и коврами, завесила окна и приходила
в ярость - она, такая добрая и кроткая, если Ваня или Маша чуть вскрикнут
или громко засмеются?
Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его
постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и
написав крупными буквами на бумажке: "Илья", бежала в церковь, подавала
бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на
колени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и
с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у
Анисьи:
- Что?
Скажут, что это ничего больше, как жалость, сострадание,
господствующие элементы в существе женщины.
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен,
едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что
она делает, не шутил, не смеялся с ней, - она похудела, на нее вдруг пал
такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе - и не помнит, что
делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя, - и не
чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец,
уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и не слышит.
Прежде бывало ее никто не видал задумчивой, да это и не к лицу ей: все
она ходит да движется, на все смотрит зорко и видит все, а тут вдруг, со
ступкой на коленях, точно заснет и не двигается, потом вдруг так начнет
колотить пестиком, что даже собака залает, думая, что стучатся в ворота.
Но только Обломов ожил, только появилась у него добрая улыбка, только
он начал смотреть на нее по-прежнему ласково, заглядывать к ней в дверь и
шутить - она опять пополнела, опять хозяйство ее пошло живо, бодро, весело,
с маленьким оригинальным оттенком: бывало она движется целый день, как
хорошо устроенная машина, стройно, правильно, ходит плавно, говорит ни
тихо, ни громко, намелет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь, сядет за
шитье, игла у ней ходит мерно, как часовая стрелка; потом она встанет, не
суетясь; там остановится на полдороге в кухню, отворит шкаф, вынет
что-нибудь, отнесет - все, как машина.
А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и толчет
и сеет иначе. Свои кружева почти забыла. Начнет шить, усядется покойно,
вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе подавал, - она в три прыжка является
в кухню и смотрит во все глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь,
схватит ложечку, перельет на свету ложечки три, чтоб узнать, ува
закрыты ли трубы, прибрано ли все, она ложится - и уже никакая пушка не
разбудит ее до шести часов?
Теперь же, если Обломов поедет в театр или засидится у Ивана
Герасимовича и долго не едет, ей не спится, она ворочается с боку на бок,
крестится, вздыхает, закрывает глаза - нет сна, да и только!
Чуть застучит по улице, она поднимет голову, иногда вскочит с постели,
отворит форточку и слушает: не он ли?
Если застучат в ворота, она накинет юбку и бежит в кухню, расталкивает
Захара, Анисью и посылает отворить ворота.
Скажут, может быть, что в этом высказывается добросовестная
домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней в доме был беспорядок, чтоб
жилец ждал ночью на улице, пока пьяный дворник услышит и отопрет, что,
наконец, продолжительный стук может перебудить детей.
Хорошо. А отчего, когда Обломов сделался болен, она никого не впускала
к нему в комнату, устлала ее войлоками и коврами, завесила окна и приходила
в ярость - она, такая добрая и кроткая, если Ваня или Маша чуть вскрикнут
или громко засмеются?
Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его
постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и
написав крупными буквами на бумажке: "Илья", бежала в церковь, подавала
бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на
колени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и
с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у
Анисьи:
- Что?
Скажут, что это ничего больше, как жалость, сострадание,
господствующие элементы в существе женщины.
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен,
едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что
она делает, не шутил, не смеялся с ней, - она похудела, на нее вдруг пал
такой холод, такая нехоть ко всему: мелет она кофе - и не помнит, что
делает, или накладет такую пропасть цикория, что пить нельзя, - и не
чувствует, точно языка нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец,
уйдут из-за стола: она, точно каменная, будто и не слышит.
Прежде бывало ее никто не видал задумчивой, да это и не к лицу ей: все
она ходит да движется, на все смотрит зорко и видит все, а тут вдруг, со
ступкой на коленях, точно заснет и не двигается, потом вдруг так начнет
колотить пестиком, что даже собака залает, думая, что стучатся в ворота.
Но только Обломов ожил, только появилась у него добрая улыбка, только
он начал смотреть на нее по-прежнему ласково, заглядывать к ней в дверь и
шутить - она опять пополнела, опять хозяйство ее пошло живо, бодро, весело,
с маленьким оригинальным оттенком: бывало она движется целый день, как
хорошо устроенная машина, стройно, правильно, ходит плавно, говорит ни
тихо, ни громко, намелет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь, сядет за
шитье, игла у ней ходит мерно, как часовая стрелка; потом она встанет, не
суетясь; там остановится на полдороге в кухню, отворит шкаф, вынет
что-нибудь, отнесет - все, как машина.
А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и толчет
и сеет иначе. Свои кружева почти забыла. Начнет шить, усядется покойно,
вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе подавал, - она в три прыжка является
в кухню и смотрит во все глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь,
схватит ложечку, перельет на свету ложечки три, чтоб узнать, ува